Литературовед Алексей Конаков несколько лет работал над книгой о Евгении Харитонове (1941–1981), изучал архивные материалы, расспрашивал друзей писателя, проанализировал его тексты, вглядываясь в политический и культурный контекст хрущевских и брежневских времен, и сделал немало любопытных открытий.
"Хотя Харитонов справедливо считается писателем эпохи застоя, уникальное соединение "свободного танца", модернистской литературы и однополой любви было практически освоено им значительно раньше – в год выноса тела Сталина из Мавзолея, космического полета Гагарина и обещаний КПСС о скором построении коммунизма", – полагает Алексей Конаков.
Евгений Харитонов окончил ВГИК, снимался в кино, поставил в Театре мимики и жеста свою пьесу "Очарованный остров", руководил студией пантомимы для глухонемых актеров, режиссировал выступления рок-группы "Последний шанс". В стихах и прозе Харитонова появились малознакомые русской литературе интонации и темы, в первую очередь тема однополой любви, в ту пору категорически табуированная. Харитонов не мог рассчитывать на публикацию своих произведений в СССР, тяжело переживал отсутствие выхода к читателю и надеялся на публикации на Западе. Он участвовал в неподцензурном альманахе "Каталог", составителей которого преследовал КГБ, и незадолго до смерти подготовил машинописный сборник своих текстов "Под домашним арестом", который лег в основу двух собраний сочинений, вышедших в 1993 и 2005 годах.
Книга Алексея Конакова "Евгений Харитонов. Поэтика подполья" появилась в 2022 году, когда возвращается цензура, гомофобия стала одним из основных элементов российской государственной идеологии, и в то же время звучит имперская риторика, которая увлекала Харитонова.
В программе Радио Свобода "Культурный дневник" Алексей Конаков рассказал о своей работе над книгой о Харитонове:
– Изначально у меня был сугубо филологический интерес. Когда я прочитал Харитонова, мне было лет 25. Хотелось понять, каким образом устроены его тексты, почему они вызывают такой сильный эффект. Понятно, что в Советском Союзе в 70–80-е годы его тексты, посвященные однополой любви, были очень неожиданными, скандальными и шокирующими. Кого-то они фраппируют до сих пор. Но эта тема отчасти заслоняет форму. Меня же стало интересовать именно умение Харитонова обходиться со словами, изогнуть синтаксис, подоткнуть эти слова, как подтыкают одеяло или как достраивают костюм, чтобы они были максимально выразительные и при этом все это выглядело органично. То есть целью был формальный анализ. Мне было не очень интересно рассматривать Харитонова под углом всеобщей гомофобии, которая царила в Советском Союзе, или как-то приспособить его для иллюстрации тезисов перформативной теории пола. Скорее хотелось разобраться, как рождается джойсовское остроумие текстов, когда он о чем-то рассказывает, пишет – и внезапно слова просто начинают закручиваться вокруг самих себя, оборачиваться абстрактным узором. Когда я решил взяться за формальный анализ, выяснилось, что его тексты настолько автобиографичны, там так часто упоминаются реальные люди, туда включены фрагменты реальных писем, заявлений, документов, что невозможно обойтись без предварительной реконструкции биографии Харитонова.
– Благодаря вашей книге я понял, откуда взялся спирограф из рассказа "Покупка спирографа". Или "Слезы об убитом и задушенном" – я не знал историю убийства киноведа Волкова и не представлял, как она травмировала Харитонова…
– Конечно, работа над биографией, которая представлялась мне сначала техническим и скучным моментом, оказалась занятием в самом деле благодарным. Многое прояснилось в самих текстах, они стали более полновесными, понятными. Меня удивляла фраза: ""Хозяйство свое подтяни", — говаривал Мнев Ахметке". Я не мог понять, что это за Мнев, что за Ахметка. Потом выяснилось, что Мнев – это сокращенно от фамилии Румнев, а Ахметка – одногруппник Харитонова по ВГИКу, его коллега по Театру пантомимы Ренат Ахметов, которого советские зрители помнят по роли в "Кавказской пленнице", где он играет шофера грузовика и говорит: "Будь проклят тот день, когда я сел за баранку этого пылесоса". "Хозяйство свое подтяни" – это харитоновская формула всей румневской пантомимы, где они играли с Ахметовым. Или цикл стихотворений "Мечты и звуки", который Могутин охарактеризовал как тексты ранние, малоудачные, инфантильные и невыразительные. Без знания биографии можно не понять, почему в 1980-м году зрелый, искушенный Харитонов пишет странные стишки, напоминающие скороговорку. Когда мы реконструируем биографию, видим, что это нужно было ему для оперы, которую поют заикающиеся люди, – это сопрягается с теорией Харитонова по лечению заикания, все становится на свои места. Действительно открылось гораздо больше, чем я ожидал в начале этой работы.
– Многое в культуре 70–80-х годов – разговоры в коммунальной квартире Кабакова или "Очередь" Сорокина – сейчас требует комментария. То же самое с текстами Харитонова.
– Имеется достаточно хороший комментарий к текстам Харитонова, которым начинал заниматься Могутин, продолжил Глеб Морев. Хотелось бы, чтобы работа была продолжена. Надеюсь, что кто-то в будущем сделает еще более расширенный комментарий.
– Мне показалось, что у вас почти религиозное отношение к текстам Харитонова. Вы говорите о "великом пятичастии", то есть подходите к нему словно толкователь священного текста.
– Можно сказать и так. Я надеялся, что это просто филологическое отношение, любовь к словам и попытка разобраться, как работают эти слова. Чтобы понять тексты Харитонова, их нужно соотносить не с теми фигурами, с которыми их обычно соотносят. Когда вспоминают "Духовку", сразу же приходит на ум Томас Манн. Когда вспоминают его натуралистические описания, сразу приходит на ум "Это я – Эдичка". Поздние тексты Харитонова читают через призму Розанова. Мне кажется, что позднего Харитонова, Харитонова его последних пяти великих частей, которые я называю "великим пятичастием", нужно сравнивать с самыми крупными российскими классиками, и это видно даже на уровне темы. Тематика подполья, бедных людей, сопряженная с немножечко нарочитой православной религиозностью, с рассуждениями о великодержавности, – это, конечно же, тема Достоевского. Харитонов в этом плане, как мне кажется, является прямым, либо опосредованным через Розанова, наследником Достоевского. Провокационность текстов позднего Харитонова – это игры в стиле Фердыщенко или мертвецов из "Бобка". Самое важное – это полифония, которую Харитонов организует в своих поздних текстах. Проницательные читатели это уже отмечали. У него каждая реплика произносится как будто бы своим собственным голосом. Это многоголосье – чистый Достоевский, понятый через призму Бахтина, как это было модно в 70-е годы. Мне кажется, именно эта тенденция, эта любовь к полифонии, многоголосью, к организации диалога и привели Харитонова в итоге к драматургии, к тому, что последним написанным им текстом была пьеса "Дзынь". С другой стороны, самый поздний Харитонов удивляет нас тем, что там возникают неожиданные для московского гея 70-х темы – это тема семьи, которой у него нет, которую он очень хочет. Он рассуждает о тепле, об уюте. У него есть пронзительное описание детских игрушечек, пластилинового слоника, которого подарил ему мальчик, сын его подруги. И возникает тема умирания. Темы детства и умирания человека – это, мне кажется, чистый Лев Толстой. Поэтому мне бы хотелось, чтобы Харитонова соотносили не с поэтом Геннадием Трифоновым, а с Толстым и Достоевским – это нам бы позволило лучше понять эти тексты.
– Давайте расскажем нашим слушателям о "великом пятичастии" и его центральных фигурах, среди которых, если верить вашей версии, есть даже пишущая машинка.
– В чем состоит проблема, когда мы пытаемся читать Харитонова? Все его произведения умещаются в один том, который назван им "Под домашним арестом", собственноручно составлен, напечатан, распространен. Если мы открываем этот том наугад, мы вовсе не обязательно попадем на абсолютный шедевр. У меня опыт был именно такой: я открыл "Жилец написал заявление" или что-то такое. Не очень понял, почему эти тексты считаются культовыми, что в них особенного. На мой взгляд, знакомство с Харитоновым необходимо, а может быть, даже и достаточно, если уж нет времени, организовывать вокруг его пяти последних действительно великих, пронзительных текстов. Они были написаны в последние три года жизни Харитонова, с 1978 по 1981 год, и в хронологическом порядке, как я предполагаю, идут следующим образом: первый текст – это "Слезы об убитом и задушенном", второй текст – "Непьющий русский", третий текст – "Роман", четвертый – "Слезы на цветах" и пятый – "В холодном высшем смысле". Каждый из этих текстов – фрагментарная история, где перемешаны проза, поэзия, короткие афористичные замечания, лирические зарисовки, объединенные единой интонацией и работающие как отклик на какую-то жизненную ситуацию. "Слезы об убитом и задушенном" формально откликаются на гибель харитоновского друга киноведа Волкова, который был задушен в своей комнате уголовниками, с которыми познакомился на вокзале. Текст "Непьющий русский", как я считаю, вызван событиями вокруг альманаха "Метрополь", куда сам Харитонов попасть не пытался, но о скандале вокруг которого все говорили. У Харитонова печатались там знакомые и друзья. Это текст в достоевском духе, рассуждения о судьбе русского писателя в Советском Союзе и тому подобная тематика. Третий текст – "Роман", – на мой вкус, самый сильный харитоновский текст, самый непонятый современниками, наиболее абстрактный, наиболее, как тогда говорили, концептуальный. Именно в этом тексте Харитонов вырабатывает свою фирменную позднюю идею – идею писательства как домашнего ареста, как добровольного уединения, отказа от контактов с миром. "Мой подвиг сидеть на месте, мой подвиг вытягивать нить". Четвертый текст – "Слезы на цветах" – это рефлексия о наступающем 40-летии, о подступающей старости, о холоде жизни, о том, что вся советская молодежь, которую Харитонов в какой-то момент начал называть цветами, мальчики-цветочки проходят мимо него. И пятый последний текст "В холодном высшем смысле" – это рефлексия о работе на печатной машинке, которую Харитонов, насколько удалось реконструировать те события, взял у знакомых, чтобы отпечатать для отправки за рубеж "Под домашним арестом". Размышляя над тем, как влияет печатная машинка на саму технику писательского труда, на возникающие темы, он написал текст "В холодном высшем смысле". Я мечтаю, что когда-нибудь будет издан том Харитонова, состоящий из пяти этих великих текстов, прочитав которые каждый сможет понять, насколько был силен и велик этот автор.
– Меня удивило, что вы мало внимания уделяете тексту "Предательство-80", настолько политически опасному, что Харитонов не включил его в сборник "Под домашним арестом". Он, мне кажется, требует подробного анализа. Я и сам его не вполне понимаю.
– Согласен. К сожалению, необъятное не получается объять. Множество тем остались чуть-чуть только подсвеченными в книге, многое еще предстоит сделать. Сам текст, эта короткая антиутопия, конечно, один из самых странных даже среди всех текстов Харитонова, которые все кажутся странными. Тут я согласен всецело.
– Интересная тема – харитоновского имперства и антисемитизма в последние годы его жизни. Мне, когда я читал эти тексты в начале 80-х годов впервые, казалось, что он ерничает, но потом я понял, что он говорит всерьез. Как эти настроения у него возникли?
– Это выковывалось в течение долгих лет, это были наблюдения над культурной жизнью Советского Союза. Видимо, была зависть андеграундного человека, который не включен в культурные элиты, к людям, которые к ним принадлежат. Как он язвительно высказывался: "сценаристы, переводчики, детские поганые писатели". Он считал, что это все сплошь действительно евреи. Хотя при этом, как многие справедливо замечали, среди его друзей и знакомых было очень много евреев. Потом, насколько можно понять, это были его новосибирские контакты, где тогда сформировались протоячейки будущего общества "Память". Круг его новосибирских друзей, – прежде всего Иван Овчинников – тоже разделял этот же самый сантимент – это видно из воспоминаний и из текстов самого Харитонова. Но на самом деле я для себя до конца все-таки не могу ответить на вопрос, насколько это было настоящее харитоновское чувство, этот его антисемитизм и имперство, а насколько это была литературная игра. Вероятно, было и то, и другое. Но интересно, что эту свою идеологию он пускал на решение сугубо литературных задач. Если мы предположим, что у Харитонова не было обвинений евреев в мировом заговоре, восхваления Сталина и имперской мощи России, возможно, он был бы более приятен в общении, но его тексты объективно оказались бы менее сильными. То есть какое-то измерение, которое дополнительно вызывает эмоции, пускай и негативные, будоражит читателей, исчезло бы из этих текстов, они стали бы слабее.
– С ужасом думаю, что, если бы Харитонов дожил до наших дней, он бы оказался где-то там, где сейчас находится одна из его ближайших подруг Нина Садур, которая после крымских событий перешла в антилиберальный лагерь. И еще, думая о сегодняшнем дне, хочу отметить ваше наблюдение, которое многое объясняет в том, что происходит сейчас. Это суждение Харитонова о том, что философией советской жизни является слабая реакция. Тут и ответ на вопрос, который сейчас задают: почему россияне так вяло реагируют на всё?
– Да, он что-то понимал про этот глубинный мир российской жизни, выживания в тоталитарном, авторитарном обществе. Дмитрий Пригов говорил, что, возможно, если бы Харитонов не погиб, он бы отошел от литературы и стал бы религиозным лидером какой-то неортодоксальной общины. Мне кажется, сейчас 80-летний Харитонов мог бы управлять каким-нибудь монастырем на Урале, как игумен Сергий, которого недавно приговорили к тюремному сроку. Да, Харитонов органично мог бы чувствовать себя в роли настоятеля отдаленного уральского монастыря. Туда бы наверняка бежали бы от мобилизации красивые мальчики, он бы их прятал – это было бы в его духе абсолютно.
– И еще одна ваша мысль, которая мне понравилась, – о помехе в самом предмете, которую Харитонов рассматривал как имманентное свойство советской жизни.
– Тут довольно любопытная траектория харитоновской мысли. Изначально концепция помехи в самом предмете была связана с теорией и практикой однополой любви. Он описывает мальчика, который будто бы абсолютно создан для любви, но, поскольку он воспитан в гендерных установках, он, конечно, не может пойти на контакт с мужчиной, этот мальчик – это помеха в самом предмете. И первые рассказы Харитонова, та же "Духовка", связаны именно с этой помехой в самом предмете. Однако постепенно Харитонов начинает думать не только об этой субкультурной игре с красивыми мальчиками, которые учатся где-нибудь в Щукинском училище или во ВГИКе, а начинает думать о российской жизни в целом. Выясняется, что помеха в самом предмете присуща практически всем проявлениям российской жизни. У него есть зарисовки очереди, где продавец отказывается продать какие-то овощи. У него есть упомянутый вами текст про покупку спирографа, транспортное агентство никак не может перевезти этот спирограф. У него есть текст про жильца, который написал заявление в ЖЭК с просьбой отремонтировать полы: соответственно, рабочая бригада никак не может отремонтировать эти полы. То есть именно то самое учреждение, которое должно решать какую-то проблему, является помехой для решения этой проблемы. Харитонов начинает смотреть на советскую жизнь именно так. Отсюда же вырастает его поздняя совершенно уникальная философия сознательного безволия. То есть он говорит: не надо пытаться с этим что-то сделать, ничто не должно заранее продумываться, потом волюнтаристски реализовываться. Нужно просто доверять жизни, доверять узору, пускай события складываются, как они складываются, а мы будем плыть по течению, любоваться им, смотреть, что из этого выйдет. Это максимально пассивная позиция, которая возгоняется до эстетического принципа, и, основываясь на этом эстетическом принципе, он пишет все свои великие вещи. Это очень характерный для него мысленный ход, когда какая-то проблема и слабость вдруг оборачивается силой и делается достоинством.
– Вы сказали, что есть большое поле для работы. Намерены ли вы делать что-то еще в этом направлении или уже увлечены другой темой?
– Я надеюсь, что эта работа будет продолжаться, хотя пока не решил, в каком формате могло бы быть это продолжение. Я бы хотел поменять вектор чтения Харитонова, то есть вывести его из субкультурного гетто и показать, что это очень сильный русский писатель. Хотелось бы отметить два момента, о которых стоит думать уже сейчас. Во-первых, у Харитонова очень саркастичная речь. Если мы начинаем читать его вслух, то замечаем, что чуть ли не каждая третья фраза звучит насмешливо. Эта насмешка может быть добродушной, а может быть и ернической, откровенно злой. Он ни одного слова не говорит в простоте, все время иронизирует, или шутит, или проявляет довольно жесткий сарказм. Это измерение харитоновской речи до сих пор не обсуждалось. Второй момент – то, что Харитонов – самый сильный певец одиночества на русском языке. Для того, чтобы об этом одиночестве говорить, он изобрел уникального лирического героя, который исключен из всех кругов. Из либеральных кругов он исключается, поскольку говорит великодержавные антисемитские вещи, из консервативных кругов он исключается, потому что поет однополую любовь, из профессиональных кругов исключается, потому что театр он пытается променять на литературу, но в литературу тоже не включен, потому что он подпольный писатель и так далее. То есть в современных реалиях это был бы герой фейсбука, которого забанили абсолютно все, вот он из глубины этого бана ведет какую-то речь. У него нет семьи, у него нет детей, у него нет любимых, все его бросили, его родители живут в Новосибирске далеко-далеко, нет денег, ничего нет, из этой абсолютной пустоты он ведет свою речь, интонация получается на удивление сильной, чистой и очень громкой. Я не знаю, кто еще, оперируя русским языком, смог так сильно выразить идею человеческого одиночества. Эта идея, конечно, абсолютно универсальная. Просто Харитонов нашел ряд подпорок, которые позволяют ее удерживать. Его гей-тема – это только одна из множества подпорок, которые позволяют говорить об этой ситуации абсолютного одиночества. Кажется, у Олега Дарка в статье была такая ремарка, он рассказывал про редактора радио, который организовывал чтение текста Харитонова и говорил: "Я почитаю Харитонова немножко и не могу, перестаю, потому что меня трясет. Хотя фильм Пазолини "120 дней Содома" я смотрел и скучал". Мне кажется, трясет этого редактора вовсе не потому, что его пугают физиологические сцены, описанные Харитоновым, его трясет именно потому, что возгонка чувства человеческого одиночества у Харитонова получается абсолютно оглушительной.
Источник:www.svoboda.org